КУБА

 

 

До нашего полного исчезновения из поля зрения провожающих оставались секунды. Внизу, у громадного табло, на котором светились надписи расписания полетов, что-то заговорили, усиленно шевеля губами, выводили в воздухе невидимые крендели – пишите, мол; принимали отчаянно-независимый вид.

Дети улетали на Кубу, в молодость родителей.

Поля Венгрии, шпили Чехословакии, побережье Югославии, Рим, в котором даже различим Колизей… Да, все это всерьез. И не Оле Лукойле вращает под нами исполинский глобус, убаюкивая сладкими речами о далеких странах и увлекательных приключениях…  Темнеет над Средиземным морем. Но величественные дела заката продолжаются еще долго, уже после того, как внизу, во мраке, парчой забытых королей засиял Алжир. Где-то на северо-западе, над Францией, еще виден на красноватом фоне темно-серый гигант-лесоруб, ссутулившийся, словно в немом укоре всему свету. На бескрайнем просторе еще долго появляются и исчезают громадные кони и добродушные косматые псы…

В предрассветном  небе над океаном казалось, что мы вылетели за пределы атмосферы и полету нашему не будет конца. И для двенадцати студентов, летящих на преддипломную практику, неожиданным стало объявление: «Пристегните ремни. Наш самолет совершает посадку в аэропорту Камагуэй».

Гавана не принимала. Лишь днем раньше утих ураган, впервые в истории названный мужским именем – Федерик. В этом начинании чувствовалась какая-то слабая надежда на мужское благородство или хотя бы последовательность, которые, быть может, подменят дамскую взбалмошность стихии. Но и эта мера не сделала ураган милосерднее.

Федерик натворил немало бед, и, в частности, затопил аэропорт. Уже в городе, в несколких километрах от моря. мы встречали на асфальте громадных крабов, раздраженно плутавших по уголкам, где задерживалась влага.

Мы видели вывороченные с корнем королевские пальмы со стволами, напоминающими бетонные телеграфные столбы. У многих домов снесло крыши, и люди спешно укрывали жилища пальмовыми листьями. Погибло много скота. В некоторых местах, особенно пострадавших от урагана, из квартир буквально вымыло все, что в них было.

Плетеное кресло, которое чудом удержалось в оконном проеме. От люстры осталась лишь прикованная к потолку цепь. Вынесло даже пианино – его останки покоились в нескольких километрах от дома. Дети долго еще находили окрест черные и белые клавиши.

Бешеный жеребец Федерик подарил нам шестисоткилометровую экскурсию по Кубе. Пока мы ехали, плантации сахарного тростника, луга, рощицы кокосовых пальм словно проявлялись на гигантской фотобумаге. Сходство дополнялось странным тогда для нас оранжево-красным рассветом, как-то враз охватившим все небо. Автобус обгоняли трайлеры, груженные связками бананов. Навстречу попадались крестьянские повозки, мальчишки на велосипедах, женщины с длинными батонами сыроватого белого хлеба в руках. В какой-то урочный час жалюзи на обшарпанных каменных домах открылись, на улицы высыпали дети; кафетерии, у которых мы останавливались, наполнились гулом, - и все это моментально объяла жестокая, как всем показалось тогда, липкая жара.

Дом, предназначенный для нашего жительства, располагался неподалеку от устья реки Альмендарес – места, где, по преданию, была заложена Гавана. Проходящий под рекой тоннель с одной стороны вливается в знаменитую набережную – Малекон, где во время Карибского кризиса стояли кубинские зенитки, с другой – переходит в не менее знаменитую «пятую авениду». Здесь, в районе Мирамар, с конца прошлого века возводились особняки богатеев, виллы и увеселительные заведения для избранной публики. Теперь это район посольств, концертный залов, школ, жилых домов. Начиная с сентября 1979 года для двенадцати студентов домом стал двухэтажный особняк салатового цвета между первой и третьей авенидой, на сорок четвертой улице, а местом учебы – Гаванский университет.

Курящим пришлось привыкать к крепеньким сигаретам «Популярес». Всем – к влажной жаре, не отступавшей ни на минуту.

Материнская жалость при виде совеющих студентов наполняла нашу добрейшую хозяйку – Челу. Эта стройная 53-летняя женщина подбадривала нас в первое, самое трудное, время акклиматизации.

-         Бентиладор! – победно произнесла она однажды.

И торжествующе протянула нам вентилятор с широкими белыми лопастями Холодная вода в ванной текла непрерывно – одни, окатившись и высохнув около урчащего винтилятора, торопили других. Которые блаженно фырками под тяжелой струей. Но и это не помогало.

Терзала ностальгия по золотой московской осени, оставленных друзьях и программе «Время». Ностальгия тянулась как серые длинные облака. Она была унылой и бесплодной. При виде раскаленной мостовой, по-летнему одетых людей, весело уплетающих мороженое, теплого океана вспоминались лыжи, глухая, берложья тишина леса, заиндевелые телефонные будки.

И я сказал себе: «Представь, что завтра – домой». Сказал, и спазмы досады от ясно представленной мифической ситуации сдавили горло. Надуманная грусть отпала, как волглая штукатурка с потолка. 

 

 

МОНОПОЛИЯ

 

Период адаптации заполнялся «Монополией», изготовленной по «крымским» рецептам. Все нарисовали по памяти, а «гостиницы» сделали, разрезав кусок розового мыла.

Плотно сжав губы, неотрывно следя за кубиками, Сырник лишь изредка обращал внимание на окружающих и пытался шутить, но было видно, что переживает он всерьез.

-         Покупаю улицу! – победно восклицает Сырник. – И строю гостиницу!

-         Разоришься, - говорит Никита.

-         Не твоя забота!

Сырник отсчитывает «деньги» за гостиницу.

«Вот это человек! – шепчет мне на ухо Марков. – Человек будущего!»

Тем временем Сырник, увлекшись подсчетами, спохватывается:

-         Никник, а ты заплатил, когда стоял на Калверстрате? (Это одна из «улиц» голландского варианта «Монополии»). Никник, это не игра!..

-         Сырник, ты не заметил? И я не заметил, - говорит Никита, который бы вылетел как банкрот, заметь сырник, что его фишка стоит на сырниковой улице.

-         Никник, это не игра! – очень серьезно, тоном глубоко обиженного человека произносит Сырник.

Начинается спор, в котором принимают участие и игроки, и «болельщики». Физиономии выражают непримиримость. Голос Сырника набирает силу, аргументы – весомость, однако все заканчивается хохотом и он, разобиженный, поднимается к себе, чтобы назавтра опять покрываться испариной, следя за кубиками.

- А ведь Сырник «стучит» в посольство! – шепнул мне Виноград, не отрывая улыбчивого взгляда от игры.

 

МИСТИЧЕСКАЯ СЦЕНА

 

Сырник болезненно похрюкивал в подушку. Разметанные его тяжелыми ногами простыни валялись на полу. Духота, несмотря на открытые окна, нахально заполнила все уголки просторной комнаты. Под москитерой же она была невыносима, но у Сырника не хватало ни разумения, ни сил сокрушить это хрупкое сооружение из палочек и плотной желтоватой марли. Его мучили кошмары.

Какой-то смрадный, безобразный дэв, угрожающе хлюпая и хрипя, надвигался на Сырника и неминучей ступнею своей намеревался раздавить несчастного. Сырник был жалок. Он ползал по комнате, бессвязно молил дэва не раздавливать молодую сытую жизнь, предлагал чеки и майки с рисунками, свои и чужие джинсы и жвачку. Но неумолимый дэв гнусным гласом затянул уже отходную…

На самом же деле это хмельной Никник плескался в ванной. Через открытую дверь доносились до сырникова слуха нестройное колино пение и хлюпанье.

Вдруг, откуда ни возьмись, неведомая кувалда обрушилась на голову страдальца. Сырник жалобно вскрикнул и передернулся. Это повторилось. И повторялось до тех пор, пока в соседней комнате за стеной не перестали колоть кокосы о каменный пол.

Наконец, кошмары упорядочились, что уже само по себе было неплохо. Сырник, бессильно раскинувшись на синем продавленном диване, увидел вдруг себя, достающего из-под подушки конверт с адресом: «Ея императорскому Величеству. Вседержавной государыне нашей Екатерине Алексевне», а в нижнем правом углу стояла стыдливая пометка: «Донос».

Мнимый Сырник встревожился: Екатериной Алексеевной звали заместителя декана по учебной части в институте, где он, Сырник, небезуспешно обучался. Дрожащим нестриженым ногтем он взрезал конверт и стал читать горящие во тьме строки:

«Исполненный самых благородных намерений и преследуя цели, достойные кисти рафаелевой, спешу уведомить Вас о безнравственном поведении камергеришки вашего Сашки, по прозванию Сырник, во время пребывания в землях заморских…»

сырник содрогнулся и машинально зыркнул на подпись в конце таинственного письма. Подпись была неразборчива.

«…Шествуя по коленчатой дороге разгула и распутства, - читал он далее, - подданный Ваш едва держится на ногах, зело ослабевших от праздности, многочасового лежания и от обильных возлияний. Во всех почти питейных заведениях и известного назначения домах Сашка открыто узнаваем и приветствуем…»

-         Клевета собачья! Тут и домов-то таких нет, - не без сожаления простонал мнимый Сырник и присел на край дивана.

Между тем старательный автор доноса переходил к конкретным фактам. Рука, ведомая нечистым воодушевлением, не поленилась вывести следующее:

«находясь на приеме в некоем посольстве в качестве представителя Вашего, означенный камергер, упившись, предложил громогласно самому послу выпить с ним на брудершафт. Затем, движимый возмутительными намерениями и распаленный алкоголем, он атаковал послову дочку, даму дородную, замужнюю, несмотря на кривоногость, безволосие и слабоумие, а также весьма благовоспитанную. Как сие ни странно, он добился-таки её расположения. Но в самый интимный момент вдруг достал из кармана сушеную барракуду, повергнув даму в обморок, длящийся уже осьмые сутки. За достоверность этой сцены…»

-         Злыдня, вот злыдня, - ни к кому не обращаясь, плаксиво нудил Сырник, но читать продолжал.

«…Далее. Вернувшись к общему столу, злодей стал напористо и с дерзостию неслыханной предлагать всему обществу спеть вместе с ним непотребную песню, но, не дождавшись, разумеется, поддержки, запел сам: «Где, мол. Мои семнадцать лет?» В ходе сего, с позволения сказать, пения, Сашка бил в такт посольский фарфор российским канделябром, привезенным от Вас для одарения союзников…»

Дальше в доносе замелькало традиционное: «валюта… совратил… брехать… анекдоты» и прочее.

- Бред вредоносный! – в тон повествования прошипел призрак. А настоящий Сырник раскрыл в темноте набрякшие от гнева глаза, провел мягкой ладонью под подушкой и наткнулся на конверт «Ея императорскому Вели…» – прочитал он и нехорошо выругался, поминая «каналий-журналистов»…

 

Голова Винограда вертелась, как локатор при тревоге.

«Вот благость-то!» – позавидовал вдруг Виноград, невольно залюбовавшись полным мулатом в серых широченных штанах. Тот безмятежно следил за переполненным автобусом, который с громким чихом отходил от остановки напротив. Гроздья парней вцепились в поручни у выходов, и двери не закрывались. Однако автобус тронулся, несмотря на это тяжелое обстоятельство.

Вовка в который раз подивился на это зрелище. Было удивительно, как эти парни не срываются: тяжелая людская гроздь подрагивала на ходу. Автобус быстро набирал скорость, и, шипя, удалялся. А они еще умудрялись передавать «пятисентавики» за проезд. Монетки одна за другой летели в тонкий стальной столбик, торчащий у переднего входа. По стуку их было, наверное, слышно, как стремительно заполняется эта башенка гражданской порядочности.

Впрочем, в эту башенку летели не только монетки. В Гаванском музее нумизматики есть уникальное собрание. Под прозрачным колпаком там хранится груда всего того, что иной раз швыряется в кассы «гуа-гуа» (так называют на Кубе автобус) вместо денег: шайбочки, гайки, расплющенные пробки, кусочки стекла, камешки, ракушки и даже таблетки – все, что смогла протиснуть в узкую щель мальчишеская фантазия и безденежье. Есть и советские копейки.

Думая об этих мелочах, Вовка постепенно успокаивался. Шаги невольно замедлялись, руки оказались в карманах, внимание оживилось. Вот сверху, по боковой улице, в грубо сколоченном ящике, установленном на колеса-подшипники, с полдюжины кудрявых ребятишек с гиканьем катились прямо на него. Этот странный вид мальчишеского транспорта петлял и страшно гремел. Казалось невозможным, что столько кубинчат могло поместиться в таком ничтожном объеме, но, судя по ору, их там было человек десять. Вовка отскочил с неожиданным для него самого хохотком.

Впереди, в тени низенькой толстой пальмы, продавали мороженое. Вся небольшая очередь – девчонки в желтых пионерских юбочках, тощий старик в белоснежной рубашке, негритянка с оранжевым бантом в волосах, -  пристально следила за работой гудящих автоматов, выдавливавших ароматные вьющиеся порции. Очень серьезный продавец бойко подставлял хрупкие вафельные стаканчики, делал изящное движение – и порция была готова. Довольные покупатели тут же высасывали часть мороженого через отверстие в донышке. Высасывая, они с интересом следили, как оседает в стаканчик холодный «теремок».

 

Гирлянды лампочек, столы-стулья, подрубали разросшиеся кусты. Открывали огромное количество консервных банок. Сверкали белыми ладонями братья-студенты Хуан и Николас. Женщины колдовали над плитами. Аида, полная, но невероятно подвижная, мелькала в распахнутом окне. Инженер Рохас с женой и 8-ю детьми. Измазанный в шоколаде трехлетний Рикардо завороженно разглядывал иллюминацию. Марисоль – студентка из Кубанакана – школы искусств. «Фидель говорит!» Возгласы одобрения или негодования, аплодисменты или проклятия в адрес «янки». Телевизор бережно внесли в дом.

Допотопные кадиллаки, оставленные на территории бывшего американского посольства.

С берега видны огоньки кубинских патрульных кораблей.

Спектакль «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты» – зал ликует, рыдает и смеется вместе с героями, и хочется сесть спиной к сцене и следить за ходом действия по блестящим во тьме глазам.

 

 

Две мины взорвались в отеле «Националь». Горела «диплотьенда» – универмаг для дипломатов, аккредитованных в Гаване. Лопались черепаховые браслеты, кулоны из раковин, плавились серебряные вещи. Моментально сгорали немудреные поделки народных умельцев – тряпичные куклы, разноцветные сомбреро. Автоматчики расстреливали со слезами на глазах свиней, отравленных американскими бактериями. Взорван склад телевизоров.

 

…От Лены Виноград вышел злой и всклокоченный. Он едва не задыхался от ярости. Насупившись, шел он по Наутику, не обращая внимания на приветливые взгляды прохожих. Взгляды, в которых отражались все ипостаси участия – от легкой заинтересованности, заставляющей умолкать журчащую болтовню подружек, до гневной готовности тут же помочь, бежать куда угодно, расшибиться в лепешку для того, чтобы ссутулившийся хмурый иностранец распрямился и улыбнулся, готовности, пламеневшей в глазах мускулистых парней, замедлявших свой ход в ожидании намека на просьбу о помощи. Но Винограду было не до того. «Это не Гавана, черт побери, а Химки-Ховрино!» – думал он бешено. В его черепе, словно кувалды о рельс, гудели постылые вопросы Лены: «А ты меня любишь?.. А кто та девушка, которая…? А с кем ты говорил, ребята рассказывали?» И самый насущный сегодня: «А кого мы пригласим на твой день рождения?»

Дело в том, что Виноград хотел отдохнуть от Лены именно в этот день, и уже рисовал себе картины одну милей другой, надеясь, что она не вспомнит. Но Лена вспомнила. Она готовилась к сегодняшнему дню, и за двое суток «до» решила ударить козырем. После традиционного экспансивного наступления типа «а я красивей Мину? А ты знаешь, какие о ней ходят слухи? И так далее, она задала вопрос, которого умиротворенный, полный тихоньких планов Виноград уже не ожидал.

Вовка шел и думал, как ему выпутываться из этого положения, изо всей этой затянувшейся истории. Он с ужасом представил, что Лена может столкнуться в их доме с Марисолью, и тогда очередной каскад истерик перекроет все остальные. Коря себя в малодушии, он в то же время знал, что Лена, если только утвердится в своих подозрениях – для чего ей не хватало очевидного скандального факта, - она может оказаться способной на все, что только может вообразить взбалмошная, капризная и с самого детства воспитывавшаяся в парниковых условиях девочка с Кутузовского проспекта.

Тоска и самоуничижение окончательно погрузили Винограда во мрак. В попытке рассеяться он решил идти до 44-й улицы пешком, а это было километров десять.

День выдался нежаркий. А когда ветер начинал дуть вдоль улицы, становилось даже прохладно, и над головой начинал трещать желтые пальмовые листья. Тогда хотелось забежать в любой дом и забиться в самый дальний его угол. Но Виноград со всей его непосредственностью не мог сейчас решиться на такое. Да и вряд ли, он знал, можно было найти уютный в нашем российско-европейском понимании угол в каком-нибудь кубинском доме. Сказывалось и отсутствие стеклянных окон, и обилие дверей, что создавало впечатление перекрестной «продуваемости» этих каменных жилищ Виноград подумал, что им более подходит роль общественных мест, где группам людей удобно беседовать, потягивая пристойно дозированные напитки, танцуя под легкую музыку или просто беспечно прохаживаясь. Внутри этих домов порой казалось, что находишься на какой-то маленькой площади, всегда готовой принять сотню-другую демонстрантов или торговцев, студентов или сошедших на берег моряков. Открытость кубинских жилищ Виноград объяснял еще и привычкой их обитателей большую часть времени проводить под открытым небом. И сейчас, по мере того, как он продвигался по тротуару, ему то и дело открывались доказательства этого.

На широких террасах под навесами – продолжениями крыш – в плетеных креслах-качалках восседали исполненные достоинства мужчины. Как правило, в руках они держали маленькие коричневые бутылочки с пивом. Надвинув на лоб сомбреро и мерно покачиваясь, они привычно глядели на прохожих, полускрытых живыми оградами плотных кустов.

 

Заповедник «Гуама» с его колесными параходами и обманчиво-добродушными мордами крокодилов за бортом. С его слегка лакированной индейской экзотикой, улицами-каналами.

Национальный парк «Сароа», где, словно гнезда, в кронах деревьев притулились плетеные домики для совершающих свадебное путешествие.

Дождь мыльтных пузырей в «Тропикане». Бесконечная золотая лента пляжа Санта-Мария-дель-Мар. Мачете, которыми разрубали даже винтовки. Пушка из… сахарного тросника, бившая метров на пятьсот, и снаряды с американского крейсера, из-за которого началась война в 1901 году. Замок Морро и царство мороженого – «Коппелия», совсем «парижский» кафешантан у здания-двойника вашингтонского Капитолия.

Мурены, похожие на туго набитые песком чулки.

Новый вид гриппа прозвали «объятия Сомосы».

 

Дни шли размеренно и чинно. Однако постепенно начинали сгущаться предчувствия, что дальше так продолжаться уже не может. Все были раздражены и подчеркнуто вежливы друг с другом. За вежливостью проглядывало нехорошее ожидание того, что кто-то с другой стороны поскользнется, и тогда можно будет «пустить в эфир» открытые тексты. Человек с выпуклыми надбровными дугами ждал своего часа, чтобы подкузьмить зачинщиков наметившейся моральной конфронтации. И он его дождался. Эти взрослые дети полезли на рожон сами.

В живописном месте Гаваны, в одном из дворцов «бывших», устраивали прием смешанной университетской группы. Пригласили и нас. Пыша респектабельностью, лучшая часть наших специалистов рассаживалась поближе к сцене. Вся просторная поляна перед нею была заставлена длинными столами, на которых красовалась немудреная кубинская пища. Над головами пирующих игриво покачивались гирлянды цветных лампочек, раскрашенных накануне пожилыми активистами. Наш стол от сцены отделяла добрая морская миля. Периодически стали появляться коктейли. Опорожненные стаканы возвращались с удивительной поспешностью, причем большинство из них – без пластмассовых мешалок с изображением герба Гаваны. Обстановка постепенно демократизировалась. Преподавательский состав облегченно расстегнул пиджаки, ослабил галстуки и успел втихаря протереть носовыми платками шеи. Сменяя друг друга, гремели со сцены кубинские ансамбли. Какой-то фатоватый молодец из «Тропиканы» в голубом костюме отчаянно извивался, заунывно выводя что-то мелодраматическое, в духе мексиканских сериалов.

Вдруг в нашему столу словно на коньках подкатил улыбчивый человек с тугим аккуратненьким животиком, из недавно прибывших.

-         Что, ребята, сидим?

-          Да вот! – ослепительно улыбаясь, ответствовал Сырник.

-         Лежим, - раздалось со стороны, но подгулявший собеседник сделал вид, что не расслышал.

-         Спели бы и вы, ребята, а то как-то односторонне получается, - кинул он вдоль сосредоточенных лиц фразу, оказавшуюся роковой.

Маркова между тем распирало. Тосты произносить он не желал – никто бы в этом шуме ничего не расслышал. Поэтому предложение о певческом сувенире пришлось ему по душе. Я уже мысленно подбирал репертуар.

-         Можем. Пойдем. Затянем щас, - решительно заявил Марков.

Мы, не сговариваясь, двинулись к сцене. Аккуратненький животик несколько растерялся от такого поворота дел, но протестовать было уже поздно – мы, набычившись, старались не задевать белеющие на фоне рубиновой травы столы. Галина Викторовна не заметила нашего ухода. Она провозглашала тост за тостом, вплетая в каждый из них ясные как спицы поучения и прозрачные намеки, призванные обеспечить нам безоблачное существование.

Промелькнул в стороне человек с выпуклыми надбровными дугами и с фамилией на «-ко», бывший моряк, а в настоящем – непрестанно озабоченный сержант без петлиц. Он деревянно шутил и похлопывал женщин по декольтированным спинам.

Размягченные вином и доверительной обстановкой, исполненные решимости одарить присутствующих неким, и нам еще неизвестным, музыкальным сувениром, мы  с Марковым подходили к сцене.

Все-таки задев бедром последний, самый важный, стол, мы начали взбираться. Взобрались и с вежливоподобной настойчивостью взяли гитару прямо из рук голубого костюма. Еднственный микрофон уткнулся мне в грудь. Сережа тем временем вдохновенно вскинул брови, распушил бороду и ухватился за стойку. Он открыл заросший рот и даже издал первый звук… Но о чем говорить, начисто запамятовал.

После минутной паузы – я уже начал перебирать струны, нейлоновые, как оказалось – он заговорил:

-         Мы здесь, в этом пальмовом раю… Вдали от родных, снега и елей… Мы хотим, чтобы вс, вы слышите? Все отставили бокалы и прислушались. Давайте восклицать!.. Давайте заспиваем, хлопцы?! Остановиться, оглянуться, вспомнить нашу Россию. И… и мы хотим – он повернулся ко мне, я с интересом прислушался – мы хотим спеть для вас песню, нашу, русскую «Грузинскую песню»… Давай, пошли! – кивнул он мне.

 

Виноградную косточку в теплую землю зарою…

 

Я с недоумением посмотрел на Маркова, почувствовав, что мы куда-то не туда… Он пел, как выяснилось позже, в миноре, я – в мажоре. Хотя меня все равно слышно не было – он в творческом озарении так приблизился к микрофону, что хруст его бороды был, вероятно, слышен на самых задних столах.

Сзади уже стоял Дима, посланный человеком с выпуклыми надбровными дугами. Рот Димы был полуоткрыт, пальцы бегали по подбородку. Превозмогая невольную задумчивость, он жестом подозвал меня как обернувшегося первым.

-         Что случилось, Дима? – просто, по-дружески спросил я и подошел. Марков в это время, плавно разводя руками, уже нараспев читал собственные вирши.

Оказалось, что все нами содеянное было запрещено, преступно и вопиюще несогласовано. Галина Викторовна, протрезвев, спешно собирала команду, оцепеневшую от трогательного пения своих делегатов.

Всех упихали в автобус и повезли домой. С нами ехал и аккуратненький животик. Он сидел впереди, строгий и подтянутый, и делал вид, что с нами не знаком.

Шефы прибыли с нами, чтобы тут же, на месте, и пригвоздить… Чтобы заполнить на случай проверки диван отсутствовавшего несмотря ни на что Винограда, привели и уложили здоровенного курчавого венгра.

Последним моим воспоминанием того дня был сопящий Ванька, вбежавший в комнату и для чего-то выпрыгнувший из окна нашего второго этажа. Внизу залаяла собака и раздалось задумчивое бормотание…

На следующий день в том же месте, на той же сцене должен был состояться большой концерт, посвященный какому-то юбилею. Многие, напуганные грядущими репрессиями и огорченные до потери аппетита, решили туда не идти. И напрасно. Вечером мы с Марковым сидели под теми же фонариками и ревниво ожидали начала. Объявили участников концерта – Освальдо Родригес, капелла национальной школы искусств, знаменитый кубинский тенор из театра имени Гарсия Лорки, и, наконец, Фара Мария, «богиня из мха»…

-         Фара, ты – колдунья! Богиня из мха! Исчадие мха!

-         Ты слишком любезен. Это может испортить мой характер!

Сценический образ величавой колдуньи ушел. Простая скромная девушка с внимательными черными глазами. На золотистом шнурке поблескивает маленький пластмассовый листок.

-         Акстриса перед каждым выступлением должна как бы рождаться заново, иначе пропадет что-то очень важное. А рождение, даже если оно десятое, сотое, тысячное – не может не волновать, правда ведь?

На глазах появились слезы. И это – без аккомпанемента.

- Все-таки можно влюбиться в женщину, услышав лишь ее голос!

 

В один из первых вечеров нового года мы, усталые от праздников, сидели в комнате команданте. Говорить не хотелось, поэтому курили и молчали, чинно, по-барски выпрямив спины. Возлежал один Марков. Сложив руки за головой, он остекленело смотрел в потолок.

Вдруг дверь отворилась, и на пороге показался Николай Николаевич. Рядом с ним стояла нахрапистая десятиклассница, некогда бравшая автограф у Димы. Коля оповестил нас, что встретил её случайно, и она напросилась к нам в гости. Подталкивая её в спину, Коля театрально выстрелил руку вперед, в сторону Маркова.

-         Вот! Вот он, тот, о котором я говорил: автор четырех запрещенных стихотворных сборников, двух скандальных киносценариев и музыки, исполнить которую будет возможно лишь через пару веков. Он также попутно автор нескольких оригинальных изобретений в области западной лингвистики… Сергей Алексеевич, - шепнул Коля, напоминая. – Его очень интересует молодежь…

-         Здравствуйте! – грубым голосом сказала девочка, осклабившись. Она вытянула растопыренную ладонь и грузно направилась к марковскому дивану. Присутствующие со спокойным недоумением ожидали дальнейшего.

Именитый, но непризнанный поэт, прозаик, композитор, а также по совместительству попутный изобретатель, медленно поднялся на кулаках и сел. Из его расстегнутой рубахи виднелась неприлично волосатая грудь. Белесо мерцали джинсы. Мэтр был бос, - гостья заметила это только сейчас. Его ерое с похмелья лицо с усилием изображало вселенскую думу.

-         А я еще и пою! – проговорил он невпопад.

Принесли гитару. Сергей Алексеевич вскочил на колени и в течение пяти минут исступленно «входил» в образ, размахивая головой в такт аккордам. То было вступление к бессмертной композиции «Сокорро», уже однажды звучавшей в этих многострадальных стенах. Махровый талантище вошел в раж, и останавливать его никто не мог и не хотел. Наконец, собрав все свои немалые силы, он гаркнул единственное и апофеозное слово в композиции – «Сокорро!» – и в изнеможении рухнул лицом в подушку. Подскочившие сизые пятки его едва не задели утиный нос модерновой девахи.

-         А ты к кому пришла? – промычал, лежа на животе, непризнанный гений.

-         Ни к кому, - ответила ошеломленная.

-         А почему не к нему? – спросил Супермастер, кивнув в сторону Димы, и без всякой связи добавил:

-         А ты… девочка?

Забубённая искательница престижных знакомств изумлённо скорчилась.

-         А я тебе нравлюсь? – томно протянул Марков. Тупая натянутая улыбка почти вдвое расширила его физиономию.

-         Н-нет…

-         Ах, горе мне, пылкому! – содрогнулся он и вдруг упал с кровати прямо к её ногам, исторгая из груди клятвенные междометия.

Девица оскорблённо вскочила, и, пыхтя, рванулась в открытую дверь. Вслед грохнул сдобный дружный хохот.

Марков выскочил за нежной беглянкой, шлепая босыми ногами по холодному камню, раскинув страстно руки и ревя во всю мощь прокуренных легких, так, что его всего скрючивало: «Сокорро! Я ещё не допел вам свой последний опус!»

Сбежав вслед, он снова, почти плашмя грохнулся на пол у подножия взбудораженной невинности и тем самым окончательно выкурил её из нашего, исполненного бесноватым интеллектом, дома.

 

-         Димас! Этой эсперандо! – послышался сквозь выстрелы вечернего боевика тихий голос.

Одиннадцать голов повернулись в одну сторону. Посреди холла стояла юная кубинка, и звала… нашего Диму, наивно полагая, что ее голосок оболеет бабаханье телевизора, виток лестницы и дверь, за которой – и это становилось странным – продолжал ооставаться Ветеран.

Гостья внушала… оторопелость. Впервые по-настоящему пахнуло чем-то знойным, головокружитешьным, невиданным. Дрожали огоньки на тяжелых серьгах. В черных как смоль волосах переливались тонкие серебристые молнии-отблески. Даже Чугаев, наш самый прилежный товарищ, непрерывно сидевший поодаль за столиком, зарывшись в бумаги и словари, спиной почувствовал, как властно пахнуло полуночным жаром. Не в силах превозмочь свой, между нами говоря, во многом наигранный аскетизм, он все-таки коротко обернулся.

-         Ме йамо Экатерина! – с достоинством уронила гостья.

Сидевшие у телевизора теряли канву боевика и медленно каменели.

-         К-куба! – произнес кто-то и глубоко вздохнул не то с тоской, не то с восторгом.

Прошла минута. Гостья нетерпеливо постукивала по полу красным копытцем сабо. Дима не появлялся. Зато рядом с ней оказался Никита – пожалуй, единственный, кому удалось «откаменеть».

Оценив обстановку, он произнес, обращаясь к живописной группе у телевизора:

-         Вы похожи на статую Лаокоона – все белые, все в гармонии и страдании.

Никита изогнулся в замысловатом реверансе, но тут же обжегся о промелькнувший грозный, острый, как лазерный луч, взгляд черных глаз.

-         Гм… - поперхнулся он, выпрямляясь. – Такая и зарежет – недорого возьмет.

Гостья вдруг весело посмотрела на взлохмаченную шевелюру Никиты.

- Мишка-олимпиец! – произнесла она на чистом русском языке. И в этот момент на лестнице показалась долговязая фигура Димы в джинсах, которые он битый час ремонтировал до того. Потряхивая исколотыми иголкой пальцами, он озабоченно поглядел на притихшую братию.

-         Катерина Гонсалес – наш преподаватель испанского, - слегка настороженно сказал он, открывая перед дамой стеклянную дверь…

 

 

Почти двадцать дней, практически не выходя на улицу, просидел в своей комнате Никита. Он дал «обет» – не выйдет, не будет бриться, не будет убирать использованную на черновики бумагу, пока диплом не будет готов. Он выкуривал по пачке «Примы», которую получал в конвертах из Москвы – каждая папироска была заклеена с обоих концов, чтобы не просыпался табак – он обрастал жалкой бороденкой и усердно дул в стремительно пустеющие стержни от шариковых авторучек. Наконец, в один прекрасный день он торжественно спустился в столовую и разложил по порядку тридцать пять пачек-подглавок дипломной работы на нашем длинном столе. Остальные при этом присутствовали, сознавая торжественность момента…

 

Часу в четвертом все резко сорвалось с места. Ветер страшной силы обрушился на город. Грохочут двери, ставни окон, тревожаще горит свет на первом этаже дома напротив. Спящим снятся неприятные жестокие сны. Обнажено все, и укрыться невозможно ни под одеялом, ни подушками: гневная ночь Гаваны.

Ветер будит спящих. Они лежат с открытыми глазами и молчат. Обожаемое днем не вызывает в тебе ничего: красивые слова, ненужные победы, мнимо-значительные поражения…

На пустынной улице, словно обнаглевший оккупант, бесчинствовала непогода. Ветер хохотал и выл, плакал и стонал, причитал и отрывисто ругался – в листьях, проводах, на выступах домов. Голый ствол королевской пальмы, минаретом выделявшийся на фоне рвано-несущихся облаков, подрагивал и гудел жалобно и задумчиво.

Страшно городу – оттого он и веселится. Не хочет город и думать о том, что происходит за его стенами и даже о том, что происходит в душах его жителей. А их души в тревоге, в раздвоении, в испуге, скрытом за доспехами манер и страстишек. Мерседес!..

А ночь продолжалась, и гудела, и ярилась. И те, кто так и не уснул, видели за окнами не фонари Гаваны, а желтые окна московских домов….

 

 

-         Остались считанные недели, - произнес Никита, потянулся довольно и зажмурился с радостным «ах!», но через мгновенье уронил голову, закрыл лицо ладонями и с горестным вздохом протянул «о-ох».

 

НОВЫЙ ГОД

В четыре часа пополудни на берегу океана, в жару, ловили по радио новогодний бой кремлевских курантов.

«И когда же вы пожелтеете?» «Никогда».

 

Покосившись, стояли над кроватями палочки и планочки, составляющие каркас москитеры – продолговатого балдахина из желтоватой марли, спасавшего от въедливых насекомых. На стенах, скрюченные, висели окаменевшие морские звезды. По углам виднелись груды кокосов и караколей – массивных, нежно-розовых изнутри раковин.

 

В гаванской комнатке моей –

Что в сундуке оклеенном:

Играет тутошний Борей

Плакатами феделевыми.

Мулатка с кошкой на плече…

Пейзажи среднерусские…

Четырнадцать портретов Че

И страсти андалузские.

 

Края плакатов с изображением Фиделя, Че, Камило Съенфуэгоса, с русскими пейзажами пообтрепались – но их снимали и скручивали – на память. Через много лет один из нас зайдет в наш дом в Мирамаре. Там будут жить другие люди – тоже студенты, кубинские. Но на стенах он найдет бумажные уголки – остатки плакатов, на которые в Москве любуются наши дети.

 

КУБИНСКАЯ РУЛЕТКА

 

Заявились Ванька с Никником. Лица разделены на три части багровыми горизонтальными полосами. Никник стучал зубами. Ванька довольно ухмылялся.

-         Полдня под водой – для начинающих неплохо! – изрек он.

-         А толку-то? – вяло раздалось сверху.

Свалили весь улов в большую сковородку, слегка озадаченные тем, что в нем не оказалось двух одинаковых рыбешек. Кто-то сбегал за блокнотом Министерства рыбного хозяйства, - справиться, что из содержимого сковороды опасно. Но в блокноте были лишь названия рыб на латыни и их красочные изображения. Поглядывая друг на друга, съели весь улов -–удержаться не смогли. Произносилось название – и рыба съедалась. Такая вот «кубинская рулетка».

 

Утром все разбрелись по городу, лихорадочно прощаясь со всем странно-привычным, всем, чему мы по наивной щедрости своей открыли души – и прикипели так, что от них с громадным трудом отдирались пористые камни Старой Гаваны, её тяжеловесные соборы и будоражащее таинство её ночных улочек, пестрящих рекламными огнями и косынками мулаток. Неожиданно трудным делом оказалось это наши отлепление от гордо выпяченного в Карибы полуострова, который словно бросал вызов всякой силе зла, идущего от природы или от людей. И дразнил он эту силу отчаянными ритмами дерзновенного веселья, белозубыми улыбками, жаркими поцелуями и стихами, сложенными из раковин.

Утром я шел по пятой авениде и изнывал от жары и тоски. Щелкал фотоаппаратом, рассеянно поворачиваясь, и сознавал, что становлюсь похожим на мимолетного туриста, которых много мы перевидали за эти месяцы. Причем – странное дело! – иногда мы ловили себя на том, что мыслим себя аборигенами, с любопытством и легким сарказмом наблюдающими за суетливыми гостями из разных стран.

Днем пришли наши подружки. Пиво, сувениры на память, растерянный смех… Словно тени,, сновали по комнатам нашего взъерошенного особняка. В коридоре столкнулись с Никником. Он вскинул свою лохматую голову и заговорил быстрым шепотом:

-         Я живо ощущаю, что кончается жизнь. Я чувствую звенящую высокость исхода! Я понимаю, что эта жизнь – не вся жизнь, но… - Никник, согнувшись, ломал за спиной пальцы. – Но мы впервые столкнулись с моделью предпрощальной ситуации. Я думал об этом. Как прививка, цель которой -–притупить в нас страх смерти. Ведь ничего не может повториться, даже мы – здешние…

Никник застыл в задумчивости.

Я обнял его. Было неловко выслушивать эти откровения мне, все-таки для него случайному человеку. Они шли, по-видимому, из глубин души, доступной только очень близким людям.

Я в ответ нес лепет:

-         Никник! Нас так озадачил этот отъезд только потому, что это первый безвозвратный отъезд. А их будет много, и каждый по-своему тягостен, но все же, наверное, не так, как нынешний.

-         Слушай, а не выпить ли нам рому? – произнес Коля со слабой улыбкой.

С улицы доносилось нестройное пение сильных голосов с профессиональным оттенком. Затем послышались бодряческие возгласы, звуки звонких рукопожатий наотмашь, хлопанье автомобильной дверцы – одной, другой, третьей, и – разгонное шуршание колес.

Мы с Никником через распахнутую настежь дверь вошли в пустую комнату, где жил Команданте и иже с ним. В ней горел свет. Шкафы были раскрыты, кровати – давно неубраны. Из огромной серой раковины, стоявшей на столе, выпирала рыхлая груда окурков.

Я подошел к окну. Снаружи на подоконнике лежало ужасное оружие меч-рыбы. Автоматически подумалось, что до завтра меч не высохнет уже, и его придется оставить здесь... У нас как-то притупилось сознание частной собственности; мы давно запутались, кто кому должен, мы по мере надобности менялись костюмами, привыкли оперировать совместным «кпаиталом» И теперь вот мне казалось, что этот меч от рыбы, который я в Москве-то и не увидел бы, есть наше общее достояние. И не то было удивительно, а то, что всем невольно думалось, что мы вернемся в некое подобие нашего особняка дома и будем жить коммуной, похожей на нашу...

-         Гляди - Марков! – сказал Никник, подслеповато вглядываясь во мрак. Я присмотрелся и увидел сидящую фигуру в белой длинной рубахе – кубинской «толстовке». Марков сидел прямо посреди дороги перед домом, склонив голову. Ни звука не исходило от него. Метров в двухстах слева вспыхнул фарами поворачивающий в центр «жигуленок».

-         Мину? – спросил Никник.

Вместе с Ленькой, вырванным из тихо-задумчивой компании, мы внесли Маркова в дом. Он деревянно глядел прямо перед собой, и лишь изредка из него доносились обрывки каких-то стихов на испанском и глубокие вздохи, после каждого из которых казалось, что он  - последний.

Минут пять мы сидели молчяа. Ленька вышел искать выпивку.

-         Ты запомни мои слова, - вдруг сказал Марков. – Никогда, ничто и никто не заметин мне то, что я познал на этой земле. Никогда мне не изведать такого счастья, как здесь в эти наши месяцы. И такой боли, как сейчас.

Он устало взглянул на вошедшего Леньку, взял наполненный ромом стакан, медленно выпил его, и, совершенно пьяный, без чувств упал нам на руки.

«Завтра он проснется фальшивый и уже никогда не переменится», - бегло подумал я. Это было вечером.

И вечером же кончалось лето. На рассвете мы уже взлетали. Тропический ливень в Рабате напоминал густую осень. На юге Европы виднелись огромные проталины – там уже гуляла весна. И, наконец, сплошной снежный покров Подмосковья. И не было нас всего-то полгода: та зима, что маячила впереди во время нашего отъезда, еще далеко не окончилась… Встречавшие нас тем ранним мартовским утром, говорили позже, что от нас пахло ромом, кониной и кокосами, что от нас шарахались насупленные люди в глухих пальто, что загорелые лица с облупленными носами, невероятные для московской зимы одеяния – какие-то шарфики, сомбреро, с трудом натянутые друг на друга рубашки, - все это делало нас похожими на первое посольство какого-то только что цивилизованного латиноамериканского народца, случайно обнаруженного на андских вершинах. В чемоданах – рукописи дипломов. За день до того они гарцевали по гаванскому парку, сжимая ногами потные лошадиные животы. На скаку срывая с раскидистых деревьев похожие на ятаганы сухие стручья с тяжелыми горошинами внутри и радусь издаваемому грохоту, солнцу, томно плывшему в слегка дрожащем мареве, разноцветным вагончикам детской железной дороги, из которых выглядывали веселы лица. Шумно приветствуя неумелую кавалькаду, маленькие кубинцы размахивали руками. И пятнышки ладоней, как светлячки, вспыхивали на фоне вагонного полумрака.

Это было 16 марта 1980 года.

 

 

И снился мне сон. Вернее, поначалу просто гудело после «Тропиканы». Цветные блики кружились перед глазами, вспыхивали во тьме красотки в невообразимых туалетах. А после все стало затихать и блекнуть. И сон внятно тянулся сквозь ночь, словно кто-то хотел дать понять, что он имеет особый смысл.

Стоим мы рыхлою толпою на сцене почему-то одного из гаванских кинотеатров: Дима, Никита, Марков, Ленька. На нас из зала смотрят знакомые мне люди, вернее, все лица знакомы. Словно собрались здесь все, кого я видел на своем веку, - то ли прощаться, то ли экзаменовать. Но все почему-то недобро смотрят. Может быть, потому что – из полумрака? А может, им так удобней – боятся показаться слабыми и быть раздавленными. Кем? Друг другом… Замкнутый круг получается.

Мы – на сцене, и, по-моему, даем выступление, довольно-таки странное. Я, чуть выступив вперед, читаю какой-то текст, в котором с трудом разбираю слова, написанные латинскими буквами, аббревиатуры, ребусы. «Зачем я это читаю?» – думаю я и продолжаю читать. А в зале делают вид, что то. Что я читаю. Чрезвычайно всем интересно. Мне становится все труднее, я спотыкаюсь, речь моя комкается, мучительные паузы увеличиваются. Чувствую, что в зале меня не любят, и сам к сидящим там любви особой не испытываю… А тут еще этот жар от юпитеров, неуютная сцена, как витрина – и недоброжелательность нелюбимого зала. Я потею, краснею, покрываюсь испариной, но, тем не менее, ощущаю глубокое внутреннее спокойствие, прочную уверенность в том, что, несмотря на видимую необходимость нашего выступления, оно никому не нужно. В том числе и мне. В зале – недовольство. Суета все более угрожающая. Наши все волнуются. А я вижу только отца, его сочувствующий, отчаянный взгляд. И мне жаль его.

Каким-то образом листок мой оказывается у Димки. С ним, похоже, все в порядке. Он читает бойко и деловито Я без тени сожаления и зависти незаметно ухожу со сцены в боковую дверь. Я поднимаюсь по винтовой железной лестнице долго, долго. Тусклые фонарики едва освещают печальные шершавые камни стен. Лестница крутая, я иду быстро, но усталости не чувствую. Напротив: силы мои растут. Шахта лестницы глуха. Ни звука не доносится до меня, ни луча света извне.ю Виток за витком -–вверх и вверх. И вдруг – лучи! Слепящие, живые мощные лучи вдруг хлестнули по глазам и я на миг слепну.

Я выхожу из черной норы. Далеко внизу – бескрайние зеленые луга, чистые могучие леса, - и все это объято ясным здоровым светом и воздухом, ликующе-голубым небом. Я – на колокольне! Мрак зала, жар юпитеров, кому-то нужная тарабарщина, - все это осталось далеко позади и с радостью забыто. Я вижу – ко мне подходит высокий седой старик со строгими голубыми глазами. Я рад, что он не нарисован Ильей Глазуновым, не сочинен славянофилами, что он – живой, и, по-видимому, действительно умудренный годами человек. В руках у него – концы веревок, привязанных к языкам колоколов. Он протягивает мне трепещущую пеньку, напоминающую пряди юродивой. Колокола слегка покачиваются на ветру. Кажется, они истомились, сомлели в ожидании.

Старик, прищурившись, смотрит мне прямо в глаза. Суровость апостола незаметно сменяется испытывающе-добрым взглядом. В нем нет ничего от злой требовательности мрачного зала. Он полон понимания и терпения. После минутного замешательства я решаюсь: основательно, крепко накручиваю на руки концы веревок, и натягиваю их. Раз-два-три! – медные языки лениво раскачиваются, нехотя набирая размах. И вдруг один из них, самый тонкоголосый, не выдерживает и отчаянно ударяется лбом о немыслимо тяжелый колпак. Тьма внутри наполняется страшным гулом. Затем то же происходит во втором колоколе, в третьем, - и уже неудержимый победоносный гул мерно разносится над лесами, реками, полями, заверяя все сущее в том, что есть смысл и высокое призвание в нашем тленном бытии. Надо только прочувствовать его, не погасить, не отчаиваться, не предаваться бесхребетному самокопанию.

Я проснулся обновленный. Хотелось жить!

 

 

Дьяков Игорь Викторович

На главную

Сайт создан в системе uCoz